Приветствую Вас, Гость
Главная » 2013 » Июнь » 1 » Воскресение Сони Зладкиной
16:53
Воскресение Сони Зладкиной
Сколько историй воспоминаний о войне ни читаешь, в каждой находишь свои краски, краски горя, бед, необычных человеческих судеб...
В последнем номере газеты "Наша жизнь" рассказана история Сони Зладкиной, буквально вернувшейся с того света. Сегодня мы помещаем этот материал.


Соню Зладкину спасли глаза, которые она распахнула так вовремя. Уже после войны, узнав о том, как фашисты закапывали ее соплеменников живьем, этот ужас она неоднократно примеряла на себя: а если б вот она, живая — и оказалась в могиле, которая уже ее ждала, на сельском кладбище… Софье Михайловне сегодня за восемьдесят, но то, что предшествовало той мистической истории, помнит до мельчайших деталей. А вот как ее хоронили, знает, по понятным причинам, только с чужих слов. Ее исповедь газета «НЖ» публикует с минимальным сокращением.
Я родилась в Витебске. Своих родных я не помню: папы не стало, когда я была еще совсем маленькой, а мама сильно болела. Если честно, я даже не знаю, как их звали, ни маму, ни папу, так рано я попала в детский дом, еще дошкольницей. Вы можете спросить, как же я не знаю имени отца, если я по отчеству Михайловна? Это отчество мне записали в детском доме. Как же я ждала там своих близких, я пятый ребенок в семье, самый маленький, у меня были братья и сестры! Бывало, кто меня обидит, я кричу: «Вот придет мой Додик, он вам даст!», это мой братик, в семье он родился четвертым. Всё выглядывала: не пришел ли? Не пришел. Ни он, ни старший брат, ни две сестры. А ведь детский дом был с моим домом по соседству. Говорят, евреи своих не бросают. Что эта история для евреев нетипична. Но это было, и это отложилось навсегда. 
Перед самой войной меня перевели из дошкольного детского дома уже в школьный, который находился под Витебском, в лесу… Память человека столь прихотлива, что порой хранит не самое важное, но как можно забыть, например, такое: в 41-м в ночь на 12 мая выпал снег?!
22 июня о войне мы не услышали — мы ее увидели воочию: в тот же день наш детский дом бомбили. Недалеко от леса шла широкая дорога, ее еще все называли: грейдерная, и по ней день и ночь шли машины с солдатами, между ними было даже невозможно пробежать. Сплошным потоком… 
Нас, всех детдомовцев, быстро посадили в грузовики, и те рванули в сторону вокзала. Витебск бомбили основательно, и он лежал как раненое животное. Многие здание были взорваны, валялись телеграфные столбы… В общем, было светопреставление. Когда проезжали мимо моего дома, я закричала: «Отпустите, я хочу домой!» Хотя, был ли он мне домом, вот, не знаю. У него мы не остановились, и вскоре оказались на вокзале. 
От Витебска мы отъехали всего ничего, и встали, как вкопанные. Деревянный домик, полустанок. То ли Рудня… Нет, уже не помню. И вот здесь, на этом полустанке, наш поезд подвергся бомбежке. 
То, что я увидела через каких-то несколько минут, я, конечно, не желаю никому. Этот ужас был какой-то запредельный. Муж нашей воспитательницы воевал, а она со своими собственными детьми — грудным ребенком, девочкой, и мальчиком лет пяти — ехала с нами в одном поезде, но в соседнем вагоне. Взрывом воспитательнице оторвало обе ноги. Ее дочку обвалившейся полкой задавило, а пятилетнего сына взрывной волной выбросило наружу… Описать, во что он превратился… Это выше моих сил, но скажу: он, как и девочка, погиб, причем мгновенно. С нами ехал солдат-призывник, помню до сих пор, как он, тяжелораненый, кричал: «Больно, мама! Пить!» Там недалеко была вода, мы каской зачерпнули ему воду… Бомбили нас всю ночь. В эту ночь, одну из самых страшных в моей жизни, творилось несусветное. На том полустанке наш детский дом потерял убитыми десятки человек, было много тяжелораненых. К утру появились трактора, они вытягивали покореженные вагоны. И опять сердце сжалось от муки, когда я увидела девочку, обнимающую мать: «Мама, поднимайся!» А та была вся обожженная, без признаков жизни. И сама девочка кричала, как ей больно. Директор нашего детдома был евреем, с ним рядом находились его жена и дети, так вот он где-то раздобыл подводу, куда бережно сносили наших раненых, затем отправили в ближайшую деревню. Когда вскоре в той деревне оказались мы, мы столкнулись с той самой нашей воспитательницей: тяжелораненая, она лежала в одной их хат. Помню, она простонала: «Берегите моих, — ее детей, — как берегла вас я!» Мы еле сдерживались, чтоб слезами ей не выдать… 
Оставаться в том селе мы не могли, и мы пошли. Дети войны, или как недавно я услышала, «странники войны», отверженные, неприкаянные, никому не нужные, мы пешком шли день им ночь. Из вещей, которые были при мне, на мне было только ситцевое платьице.
Шли мы не одни — поток людей. Какая-то старушка, из беженок, нас наставляла: «Дети, молитесь, и Б-г вас спасет!» Это было уже в Касплинском районе Смоленской области, куда от Витебска мы дошли, практически, пешком… 
Мысли о еде становились маниакальными. Однажды нам удалось съесть кусочек хлеба со сгущенным молоком, но это было таким событием, что, вот видите, я помню до сих пор. А в соседнем селе, когда мы постучались в одну из хат, нам вынесли пирожки с картошкой. Таких вкусных я никогда больше не ела. 
Из детей нас оставалось только восемь. И мы опять пошли бродить по неизвестности. Однажды мы вошли в село во время сумерек, когда с пастбища возвращалось стадо коров. Коровы шли медленно, умиротворенно. Хозяева вышли их встречать, но первыми встретили нас. А слух о том, что бродят дети, уцелевшие после бомбежки, до них уже дошел. И одна из сельских женщин предложила: «Давайте этих детей разберем по домам. Например, я возьму себе вот эту», — и пальцем указала на меня. У нее была дочка, чуть старше меня. И она решила взять меня к ней, в качестве подруги, чтобы та не скучала. Дом у них был хороший, с большим крыльцом. Сама хозяйка зажиточная, со мной приветлива. Так я поселилась в этом доме… 
Казалось, что все беды позади. Но то, что на пути в это глухое село маленькая девочка Соня Зладкина видела — и фашистские самолеты, на бреющем полете бомбившие эшелон, и окровавленные даже не трупы, а фрагменты тел, и ее страшно поредевший детский дом, — всё это, покуда хватало сил, она пропускала через себя. А потом — даже плакать больше не могла. Казалось, душа ее окаменела. В один из дней силы ее оставили… 
Тогда эта женщина, хозяйка, подняла меня на руки и вынесла на воздух, на крыльцо. А тогда ходили разговоры, что немцы будут травить людей газом. И мне казалось: я уже отравлена. Мне вдруг показалось, что с неба на меня что-то опускается, черное, безжалостное, оно меня окутывает, душит. Я истошно закричала и… 
Что с ней произошло дальше, она вспоминает со слов той самой женщины-хозяйки. 
…и я потеряла сознание. Чтобы привести меня в чувство, что со мной только ни делали: и в колодец меня опускали, и приглашали батюшку-священника… Они думали: очнусь, в конце концов. А все напрасно — проходили день за днем, а я лежала и не шевелилась. Они вздохнули: «Будем хоронить»… 
В том селе такие лавки деревянные. К вечеру положили меня на такую же лавку. Окна занавесили самоткаными дерюгами, скорей всего, для светомаскировки. И к дому потянулись местные жители — кто со свечкой, кто с керосиновой лампадкой, — чтоб, как положено, проститься, проводить. На кладбище вырыли яму… 
Они вокруг стояли, отпевали. Дом был да, просторный, но всех желающих вместить он был не в силах. Одни уходили, появлялись другие. Стояли, отпевали, сильно плакали, захлебываясь в рыданиях… 
От гула, от скопления людей, от всей этой наэлектризованной обморочной атмосферы я вдруг — клин клином — очнулась. Кто-то истошно завопил и закрестился. А это я открыла глаза, еще не понимая: это где я? Что это за люди? Что им надо от меня? Они попятились и — «Господи, воскресла!» Всех посдувало, батюшка бежал… 
Уже потом, после войны, мне объяснили: у меня было полное истощение нервной системы. Плюс накладывался голод. Я была между жизнью и смертью. Науке такие случаи известны, когда не ясно: ты живой? ты не живой? Иногда даже медики способны заблуждаться. Но жизнь во мне теплилась. Я вернулась…

 
Один из четырех детских домов, Чердаклинский, куда судьба забросила С.Зладкину. 1943 год


Моя речь была затруднена, мои ноги меня не держали. Когда я чуть окрепла, хозяйка открытым текстом попросила уходить: «Соня, ты, конечно, извини! Но, понимаешь, ты казенный человек, не дай Б-г, с тобой чего случится, а я что, за тебя отвечать?» И я ушла в соседнее село, где в неполных девять лет была принята работать пастухом, точней, пастушкой. Быков боялась, а куда деваться? Председателей колхоза уже не было, их место заняли старосты. И в один из дней староста села мне говорит: «Знаешь, Соня, лучше уходи!» — «Но почему?!» — «Грех на душу брать не будем и тебя не выдадим, но если немцы разнюхают сами, что ты еврейка… — а там уже были фашисты. — В общем, иди, откуда пришла». Когда я вернулась в предыдущее село, то там узнала: детей-детдомовцев, которые были с нами, — а из большого количества нас осталась только горстка, — их отослали обратно в Витебск, директора детдома, как еврея, расстреляли. А его жену и детей люди спасли: их попрятали. «Взять еще одну тебя, прости, не сможем…» И сосватали меня в еще одно село. Накарябали записку, мол, примите. И я пошла. 
Кругом леса, а я иду одна, раздетая, разутая. Голодная и вшивая. Чудом добрела. Но и там уже фашисты. Что со мной делать? Собрали сход. Одна, из местных, говорит: «У меня, вот, дочка пяти лет, она не ходит, — и обо мне, — давайте я возьму ее, как няньку». Кто-то ей ответил: «Да ее саму еще нянчить нужно!» — обо мне. В результате было принято решение, по мне, чтобы я жила у них вахтовым методом: неделю у одних, потом у других, затем у третьих… И так оно и было, до 42-го года. Названия села я не помню, помню — Касприйский район. Так я и жила. Где покормят, где разведут руками. Но спасибо им за всё. Никто не выдал. 

Соня Зладкина(справа) с подругой

А впереди меня ждали новые мытарства, холод, ужас быть убитой и — страшный голод. Когда я бродяжничала, я ела всё. Была такая трава, казачья капуста, это маленькие кисленькие листочки, ела и сурепку, высокую с желтыми цветочками траву, дикие лук и чеснок. И еще бродила по помойкам. Кожура из-под картошки? Замечательно! Ела и то, что оставалось даже не после людей — после свиней: кочерыжки. Так я выжила… 
И что удивительно: знали, видели, что я еврейка. И при оккупации, рискуя жизнью, закрывали на это глаза. 

Софья Зладкина с семьей сына

«Жидовкой» я стала уже после войны. В 49-м я поступила в строительный техникум, при этом оставаясь в детском доме. И вот как-то раз на вечерней поверке при всем детдоме, а это не меньше ста детей, директор заявил во всеуслышанье: «Вот, полюбуйтесь на Сонечку Зладкину! Зачем ей учиться? Она жидовка, все равно ведь будет торговать!» Я думала, не выдержу. Нет, выдержала. Война меня закалила. Директор-антисемит попал пальцем в небо: в жизни я и дня не торговала — занималась тяжелым физическим трудом. Работала даже после выхода на пенсию, вплоть до 2002-го — санитаркой в больнице Вишневского. И как бы мне ни было плохо, сколько бы страданий я ни испытывала, а их в моей жизни хватало, — клянусь, я не роптала никогда. Непрестанно возвращаясь к тому дню, когда меня хоронили, я понимала: в тот день меня живой не закопали, так зачем гневить мне Б-га? Я счастливая!

Записал Борис ЛЕЙКИН
Нравится Категория: Горькие дни войны | Просмотров: 785 | Добавил: Liza | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: