21:34 Последний еврей Донецка | |
Мне прислали эту статью, опубликованную в журнале "Новый американец" за 1986 год. Тогда, конечно, казалось, что вместе со стариками в Донецке умрет тлеющая искорка еврейства. Однако, энтузиасты смогли добиться возрождения синагоги. Сейчас синагога стала притягательным центром не только для людей средних лет, но и молодежи. На Рош-а-Шана пришло послушать шафар рекордное количество евреев. В переводе с идиш на русский его фамилия звучит как «вишневое дерево». Ровесник века, Михеле Киршбаум, он и вправду похож на старое вишневое дерево, согнутое временем и пережитым, но озаренное изнутри каким-то глубоким светом доброты и мудрости, страдания и скорби, радости жизни и силы Веры. Светом еврейского сердца... До нашей встречи мне пришлось долго и безрезультатно узнавать, где находится еврейский дом собраний (Синагога на иврите- бейт-кнессет. Буквально- дом собраний). Последний миньян огромного, почти шестимиллионного региона, именуемого Донецкой областью. Никто этого не знал. И чем больше людей я расспрашивал, тем глубже вырастало ощущение грустной и необратимой потери. Вполне объяснимой, но от этого, как ни странно, еще более постыдной. Для себя. «Делать тебе нечего», — узнав в чем дело, пожимали плечами одни. «Перепугаешь стариков», —посмеивались другие. А живущий, как оказалось, через дорогу от нужного мне дома приятель заявил без обиняков: «Даже если и найдешь их, тебя просто выставят за дверь». И я с опаской посматривал на добытый через друзей домашний адрес одного из верующих евреев и представлял, как он, познакомившись, спрашивает: «А зачем вам это?» И узнав, закрывает рот рукой и показывает на телефон, стоящий в комнате: тихо, мол, вдруг его квартира «слушается», и потом жди неприятностей. А я не соображу, смеяться мне или плакать... Но именно так, через слово поглядывая на черный телефонный аппарат, разговариваем мы с одиноким семидесятипятилетним больным стариком, бывшим резником из Макеевки, города-спутника Донецка, где по официальным данным еще в восьмидесятом году был зарегистрирован еврейский молельный дом. На сегодня уже тоже — «бывший». Впрочем, так же, как и в полумиллионном Жданове. Я всего-навсего спросил, есть ли у нас синагога и когда можно туда подойти вместе с ним. И вот тогда мы встретились с Михеле. Без посредников и почему-то обязательных рекомендаций. На улице. Так же просто, как все, что происходит с нами, когда жизнь становится поступком, движимым велениями души, ее исканиями, а не расчетами. Два ветхих старика в проулке громко разговаривали на идиш. И я, спеша по делам, сам того не ожидая, вдруг остановился и спросил того, что «помоложе»:«Отец, вы говорите по-еврейски... Может быть, вы случайно знаете, где находится дом собраний, бейт-кнессет. Я бы хотел придти туда в шабат». И он, Михеле, объяснил мне. А затем сказал «мицва» — и предложил показать, хотя эта было не близко. Позже я узнал, что у него больные ноги, перебитые еще в тридцать девятом, когда он, рабочий из Варшавы, будучи солдатом польской армии, попал под осколки немецкой авиабомбы. Мы шли по городу и беседовали, а я отгонял от себя мысль, что «польский» или «грузинский» еврей заметно отличается от «украинского», для которого постоянный и порой беспредметный страх стал непременной нормой жизни... Но вот — шабат. И я захожу во дворик, тесно зажатый между сараем и низкой, когда-то белостенной украинской мазанкой. Чуть дальше еще один дом, разделенный пополам на двух хозяев. Отдаленная часть его, с небольшой дверью, парой подслеповатых окошек с открытыми бельмами ставен, сгнившей, полуразвалившейся беседкой — и есть место последнего миньяна. Я вхожу в дощатые сени, а навстречу уже спешит старик в темном, изрядно поношенном, но аккуратном костюме: «Вам кого?» «Шабат шалом», — говорю ему и, почти не останавливаясь, прохожу в дверь, которую он закрыл за собой. Касаюсь мезузы на притолоке и вижу маленькую комнатку с абсолютно голыми меловыми стенами. Как раз между окон — тумбочка, на которой стоят две электрические свечи, раскрытая книга и кантор над ней. Сразу за ним стол, почти упирающийся в противоположную стену, а вокруг, на стульях и скамьях, вплотную, даже не пожилые — старые евреи с накинутыми на плечи талесами и потрепанными сидурами в руках... На столе несколько древних книг, и тесное помещение кажется переполненным, хотя всего двенадцать пар глаз смотрят на меня: удивленных, любопытных, настороженных, но главное — доброжелательных. Двенадцать пар старых еврейских глаз. Столько перевидавших на своем неровном веку, столько переживших, столько плакавших. Никогда не думал, что мое появление здесь и в общем-то ненужный сидур, который я принес и по их просьбе давал «посмотреть», станет для стариков маленьким праздником. За долгие годы я оказался первым молодым, который пришел к ним. Если не считать дружинников, присылаемых отделом по делам религий горисполкома почему-то именно на один праздник — Йом-кипур. Они томительно отсиживают среди молящихся стариков весь день, пока длитсяслужение. Представляю, как трудно и тем, и другим. Странное дело. Казалось бы, давно уже никто в Донецке не запрещает евреям собираться для молитвы. Хотя, конечно, Украина не самое лучшее место для этого. До революции здесь, в бывшей Юзовке, проходила черта оседлости. В 1905 году разразился страшный погром с десятками убитых и раненых. Потом — трагические перипетии гражданской войны. Казалось бы, евреи были избавлены от угрозы физического уничтожения. Еще в двадцатых годах в городе служили две большие каменные синагоги. В 1928 году комсомольцы их закрыли и в помещении первой создали еврейский молодежный дом. Впрочем, через восемь лет его тоже упразднили и разместили там краеведческий музей. Рассудив, что уголок местной истории духовно богаче и полезнее для евреев, чем дом собраний. Сегодня на этом месте разбит скверик перед областной филармонией. И уже тем более, мало кто помнит, что бывшее здание театра кукол, а ныне его производственная база — была когда-то второй синагогой города. После войны оставалось еще пять-шесть частных домов, которые специально арендовали для молитв. Но еврейских школ, даже на идиш, уже не было. Последние сталинские годы с их борьбой против «безродных космополитов» и печально знаменитым процессом врачей отнюдь не способствовали росту еврейского самосознания. Старики умирали, а молодые не приходили. Впрочем, куда и откуда им было приходить? Вскоре снимать целый дом оказалось бессмысленным и материально не под силу. Особенно на трудовые пенсии. Постепенно, безкакого-либо внешнего давления, ушли носители «кодеш лашон» — святого языка. Даже из молящихся стариков мало кто знает иврит. Остались просто заученные с детства слова. А о строгом соблюдении кашрута, субботних предписаний и говорить не приходится. Зимой надо топить печку, да и невозможно в семьдесят с лишним лет добраться сюда, в миньян, пешком или без денег через широко раскинувшийся миллионный город. Даже на Песах они неуверены, будет ли маца. Традиции, язык, память — почти ушли. Вместе со стариками, которых становится все меньше и меньше. «Мы — последнее издыхание Веры», -г- услышал я. — «Через пять лет, возможно, не будет уже и этого». Часть дома из двух комнат, в одной из которых собирается миньян, принадлежит верующему. Чтобы молиться здесь раз в неделю, не считая праздников, остальные платят ему пятьдесят рублей в месяц. Но в ближайшие годы по плану реконструкции города снесут и этот дом. И они не знают, где тогда найти место для молитвы и будут ли к тому времени те, кто еще может молиться. Во всей области есть только один город, Енакиево, где собираются верующие евреи, но там уже давно не полный миньян. А пока на каждый праздник они берут у властей разрешение на собрания и непременно заканчиваютслужбу молитвой благословения советскому правительству. Стоя. Те, кто еще может стоять... Мой бедный Михеле. Мой старый варшавский еврей со светлой душой и молодыми глазами. Спасенный тем, что раненый в первые месяцы Второй мировой войны попал в плен Красной армии, а потом в составе «трудового фронта» работал на Урале и рыл окопы под Сталинградом. Прости меня, старый человек, за те слезы, в которых я повинен спросив, почему ты не вернулсяпосле войны в Польшу, к родным, которых уже не было: ни отца, ни матери, ни жены, ни пятерых братьев твоих, ни троих детей твоих — уничтоженных в пепле нацистских лагерей. Все остались там, позади, в прошлом, в памяти. «Как бы я поехал?» — заплакал ты, озябшее и беззащитное «вишневое дерево». — «У меня бы сердце лопнуло. Но пока живу — буду Верить. И вспоминать. И читать кадиш по тем, кого уже нет. А на Рон-гашана повторять, но только про себя. Запомни, сынок, обязательно только про себя — чтоб никто не услышал: Гашана габа — би Ерушалаим. В следующем году — в Иерусалиме». Я запомнил это, Михеле. Я хорошо запомнил. Мне ведь еще не восемьдесят пять. «Гашана габа — би Ерушалаим...» А. Юрьев | |
|
Всего комментариев: 1 | |
| |