21:26 Прыжок из бездны | |
«Сны при немцах были мучительными, изводящими», — вспоминает она. Глухая осенняя ночь 1941-го, ночь, в которую чуть не оборвалась жизнь маленькой Нины Писман, исключением не стала. Дом на Четырнадцатой линии и спал, и не спал: стонал брат, ворочался отец. В предчувствии неотвратимой беды, сидя в кресле, в полном молчании из стороны в сторону раскачивалась мама. Не могла уснуть и Нина… А ведь Писманы знали: немцы наступают, и уже не сомневались, что вот-вот они появятся и в Сталино, так почему же все-таки остались? Почему, уже наслышанные о фашистских злодеяниях, не бежали, как их многие знакомые? «А это - закон подлости, который на нашей семье отыгрался по полной, — с горечью вспоминает Нина Михайловна. — Если мама заболела еще задолго до 41-го года, то брат стал инвалидом уже перед самой войной, он лишился ноги, ну, и у папы открылась язва желудка, и он лежал в больнице. Как говорится, хуже не бывает. А при таком раскладе — как бежать?!
«Где мы в то время проживали? Там, где сейчас площадь Ленина, стояла Совбольница, вниз в сторону Макеевки шло Макшоссе, и если по нему спуститься до самого Кальмиума, сразу слева, по Четырнадцатой линии, стоял наш дом. До войны я училась в третьей школе, рядом с трампарком. Знала ли я тогда, что с ним будет связана вся моя взрослая жизнь?.. Когда немцы появились на улицах Донецка (Сталино — ред.) моя мама, чтоб себя не выдать, сразу сделалась немой. Дело в том, что дома они с отцом говорили только на идиш, а если, на людях, и переходили на русский, то, конечно, проявлялся их акцент. Наивная, моя мама не учла, казалось, очевидного: как бы она ни молчала, за нее все скажет ее внешность. К тому же, она, очень больной человек, все время падала, и ее приходилось поддерживать. В общем, мои родители после нескольких неудачных попыток выйти в город — косые неприязненные взгляды прохожих, их какие-то слова, совсем недобрые, — появляться на улице уже опасались, и тогда добытчиком стала я сама: боевая, доставала я еду и их кормила…»
Здание оперного театра во время войны Ни числа, ни месяца, когда это стряслось, она не помнит. Это отмечал еще Башевис-Зингер, классик еврейской литературы: «Вся Катастрофа окутана провалами памяти». Помнит только эту трагическую ночь, последнюю в жизни ее родных. Город спал. Было очень тихо. Вдруг, чуткая, девочка уловила отдаленный шум, перебранку голосов. Затаила дыхание: может быть, ей только померещилось? Еще через несколько секунд у ворот их дома остановилась машина. А еще через мгновенье в их дверь заколотили: «Выходите!» В открытом, бортовом, грузовике уже сидели притихшие, насмерть перепуганные евреи, несколько семей, проживающих на этой же линии. И Писманы их, конечно, знали. «Время для нашего уничтожения, ночь, было выбрано не случайно. И не потому чтоб никто из местных не узнал — шила-то в мешке не утаишь, — а потому чтоб нас застать врасплох, и фашистам это удалось, а вот точной даты я не помню». Так началась Катастрофа семьи Нины Писман. «Загружая, нас бросали друг на друга. «Скорей, скорей!», — чтоб только не опомнились. Кажется, еще кого-то добирали, заезжали по дороге за евреями. Мы ехали в каком-то столбняке. Плакали дети. Всего нас было двадцать человек. Знали ли мы, куда нас везут? Да, нам сообщили: нас куда-то перевозят, но по дороге я услышала, как один из наших конвоиров своему коллеге-полицаю очень тихо так, вполголоса: «Будет им эвакуация! Щас их в шахту сбросим и привет!» Чтоб даже на расстрелы им не тратиться. Разве ж я могла такое скрыть?! И тогда уже плакали все, в машине. Плакали, кричали. Но машина ехала на скорости, нас охраняли несколько вооруженных немцев и тех самых полицаев, и поэтому все невольные пассажиры этого грузовика уже не в силах были что-то предпринять. Все, кроме меня.
Этот план у меня созрел спонтанно. В грузовик меня забросили последней, и я оказалась у заднего борта. Если по дороге я не выпрыгну, думала я, я наверняка уже погибну. А так есть шанс, и нужно им воспользоваться. Машина двигалась по ночному городу, а я все никак не решалась. Вдруг какая-то сила меня подбросила, и я перемахнула через борт... Полицаи от меня не ожидали... Боялась я разбиться? А что делать?.. Машина так и не остановилась, и за мной никто не побежал. Видно, побоялись, что, воспользовавшись остановкой, «пассажиры» разбегутся. Но стрельбу я услышала тут же, за спиной, и еще — как отчаянно кричала моя мама. А пристрелить меня могли, конечно, запросто. Но дело было ночью, ночь спасла. Уже потом я с содроганием узнала… «Чтоб даже на расстрелы им не тратиться». Та машина, уже без меня, подъехала к шурфу шахты вплотную, кузов поднялся, вот, как песок там разгружают или щебень... И люди, среди которых были мои мама, и папа, и мой родной брат Ушер, они просто посыпались в бездну. Так в свои неполные четырнадцать лет я осталась сиротой…
Совершенно одна, потерянная, я долго блуждала по городу. Не понимая, что подвергаюсь смертельной опасности, пробралась на место гибели моих родных. Там уже все было кончено, оцепление сняли, и я лежала на земле и долго плакала… Я, когда в партию вступала, я же была коммунисткой, все это рассказывала, — деды, что слушали меня, они ревели… Я лежала на земле, потом пошла, куда глаза глядят, вышла за город, где поля, какие-то постройки... Спала я в соломе, побиралась... Зимой, в морозы... Как я только выжила? Помню, оказалась я в подвале. Не одна. Там еще ребята находились. Кто они, не знала. Да и я ни с кем не откровенничала: «Здрасьте!» — «До свиданья!» Вот и всё. Я боялась, чтоб меня не рассекретили. Они евреи? Может быть, и да… Я и дальше ни с кем не заводила разговоров, но если спрашивали: «Девочка, ты кто?» — я им отвечала, как заученно: «Ехала с родителями, эшелон наш немцы разбомбили, и в живых осталась я одна». А что родители погибли, как евреи, и что я сама еврейка, и что спаслась, я никому открыться не могла. Я шла из дома в дом и побиралась, я просила хлеба, хоть кусочек. Мне подавали. Люди сердобольные…
Когда я шагнула в неизвестность, то, что я еврейка Писман, я постаралась вытравить из памяти и, когда спрашивали: «Девочка, ты кто?» — я представлялась Дусей Скрипниченко. «А документы?» — «Так война ж и всё пропало». Откуда «Скрипниченко»? Отвечаю: Евдокия Андреевна Скрипниченко здесь, в Донецке, жила с нами по соседству. Так что я ничего не придумала. И под такой фамилией всё время… Сколько брела, уже не помню, может, с месяц. Я была одна, как палец, и искала себе гнездо, чтоб отогреться, чтоб хоть дух перевести. И доходилась! В одном из сел меня разоблачили. Там я лоб в лоб столкнулась с моим одноклассником, отсюда, из Донецка. Видно, выменивал одежду на еду. Человек он был страшный, безжалостный, я это знала. Не ошиблась в нем и в этот раз. Он, едва меня увидел, завопил: «Вот жидовка!» Чтобы задержали. То село находилось под немцами, рядом были местные… Я побежала... А потом узнала: здесь же, за несколько дней до того, расстреляли целую еврейскую семью, их тоже выдали. Мне же снова удалось остаться жить… Мои страхи. Когда я бродила по дорогам, по полям, по этим селам, кого я в первую очередь боялась? Стай одичавших голодных собак? Нет! Может, волков? Не волков! Я боялась Донецка. Чтоб меня больше не узнали и не выдали!
В один из дней обессиленная, я забрела в Маломихайловку Покровского района Днепропетровской области. Еле передвигая ноги, шла от дома к дому — может, кто подаст что из еды — пока не оказалась у одной старушки. Она жила сама, тут же расспросила: кто я и откуда? Я ей заученно про эшелон, про смерть родителей. И вдруг она мне: «Не болтайся, оставайся у меня. Авось, протянем». Так я у нее и прижилась: помогала, собирала колоски. Может, она, и догадывалась, кто я, но немцам меня все-таки не выдала. Правда, однажды… Молодежь насильно вывозили в Германию, в качестве остарбайтеров. А у моей старушки-благодетельницы была одна знакомая, может, родственница, девушка, которая тоже подлежала отправке. И вот тут она смекнула, эта бабушка. Как ее спасти? Да очень просто! Ее — заменить на меня: «Возьмите эту, это сирота, и о ней не будут убиваться». Но меня отбраковали: «Нет, — сказали, — маленькая ростом». Мне не хватило каких-то пары сантиметров, представляете?! Я потом старушку опасалась: вот как с ней после этого — и жить? Но уходить мне было уже некуда...»
Сегодня у Нины Михайловны большая семья: сын, названный в память о погибшей маме (Соня — Саня), и невестка, двое внуков, трое правнуков. Страшно представить: а если бы в ту осеннюю ночь 41-го из машины выпрыгнуть она бы не решилась, что тогда? Не было бы ни ее внуков, ни правнуков, ни их потомков. Не рожденные, они бы тоже стали жертвами Холокоста…
Нина Писман с мужем и сыном. «Говорят, евреи не любят работать. Чепуха! Мой сын - труженик, слесарь трампарка, с семидесятого года и до сих пор. Я и сама там проработала, сколько бы вы думали? Пятьдесят шесть лет и три месяца, вот как!» Труженица, награжденная медалью «За трудовую доблесть», на пенсию Нина Михайловна Писман вышла, когда ей было уже за семьдесят…
А начинала она в трамвайном депо с водителя трамвая. Этот день она запомнила во всех подробностях. Она вышла на маршрут. И на одной из остановок в ее трамвай вошел он, тот самый одноклассник, помните? Который, в оккупированной немцами Маломихайловке, схватив ее за руку, завопил: «Она жидовка!»… «Трамвай тронулся. Сердце мое бешено колотилось. Нет, не могу! На самом склоне я трамвай остановила: «Выходи!» Он меня узнал и ужаснулся. В тот же день я на него и заявила. В суде он передо мной бросался на колени, плакал, каялся. А я ему припомнила про танк»… Интересуюсь: что за танк? Она рассказывает: «Раньше Кальмиус был узкий, от силы метров пятнадцать. Мы сами там купались, и купали лошадей. Однажды там, на мелководье, заглох немецкий танк. Как ни пытались его вытащить — никак. И тогда этот гад по собственной инициативе стал указывать дома на нашей линии, где проживали евреи. Их согнали к речке, и они, как эти бурлаки, впряглись, тянули... Ему дали срок по совокупности «заслуг»: стали копать, и оказалось, что за ним тянется такой шлейф преступлений, совершенных в те страшные годы… Помню, говорили и не раз: как же долго уходил он от ответственности!»… Тот грузовик, прибывший за жизнями ее родных, как наваждение, преследовал ее постоянно, не оставляя Нину Михайловну даже по ночам. Бывало, что во сне она кричала. «Не кричала!» - говорит Нина Михайловна. Ее невестка Валентина Фурман: «Нет, бывало. И неоднократно. Помнишь, к тебе Саша подходил?» А потом в ее жизни появилась еще одна машина, которая с неотвратимостью надвигалась на нее из-за того же: что она, Нина Михайловна Писман, — еврейка. И как родные ее в этом ни разубеждали, она уверена: «Как раз таки поэтому!» Это произошло в 80-е, в трампарке. Коллеги оказали ей доверие, единогласно избрав председателем цехкома, а начальство очень подло и бесцеремонно ее завернуло: еврейка не должна быть председателем! «Понимаете, там, где я проработала столько лет, меня стали сживать со света. Так, я всю жизнь проработала мастером, и вдруг меня понизили, поставив слесарем второго разряда. Я ходила удрученная, всё думала: за что? Глаза в землю, все мысли только об одном: ну почему они со мной так поступают? Страшный удар, скрип тормозов, травматология... К счастью, травмы оказались не смертельными»…
Однажды Нина Михайловна вдруг почувствовала острое непреодолимое желание возвратиться в свое прошлое — взять и поехать в ту самую Маломихайловку, в которой во время войны оказалась: «Мои родные, сын и невестка, меня поддержали. Написала письмо в сельсовет: «Есть ли среди жителей такая?» — о старушке. Прошло ведь столько лет. Десятилетия! Мне ответили: «Пока она живая». И забыв свои обиды, я помчалась…» Записал Вячеслав Верховский
Опубликовано в газете "Наша жизнь"
| |
|
Всего комментариев: 0 | |